Проповедь митрополита Сурожского Антония в университетском храме, Кембридж, 5 марта 1978 года
Митрополит Сурожский Антоний (в миру Андрей Борисович Блум), (1914 — †2003) родился в Лозанне, в семье сотрудника российской дипломатической службы. Окончил биологический и медицинский факультеты Сорбонны. В юности благодаря личному откровению пришел ко Христу, и в 1939 году, перед уходом на фронт хирургом французской армии, тайно принес монашеские обеты.
Во время немецкой оккупации — врач в антифашистском подполье. После войны продолжал медицинскую практику до 1948 года, когда был рукоположен в священный сан и направлен на пастырское служение в Англию. В 1962 году в качестве архиепископа назначен на вновь образованную на Британских островах Сурожскую епархию, в 1966 году возведен в сан митрополита.
Владыка никогда ничего не писал сам: все изданное печатается по магнитофонным записям и сохраняет звучание живого слова.
Тема сегодняшней проповеди имеет две стороны. На поставленный вопрос можно сразу дать простой ответ: «Да, современный человек — человек верующий». Он верит в самые необычайные вещи, в нашем западном мире он принимает на веру что угодно, только не традиционные верования своей страны. Легковерия сегодня несравнимо больше, чем лет пятьдесят назад, — я не беру дальше, потому что приблизительно такой период сам помню сознательно.
Люди с научным образованием и довольно зрелые умом готовы верить в одно, но отметают как невозможное другое. Я помню книгу, написанную человеком, перед которым преклоняюсь с большим уважением, о его опыте жизни в Гималаях, в Тибете. Где-то во вступлении он говорит, что ему пришлось отказаться от христианства, из-за того что оно полно самых невероятных утверждений. И сразу затем со страстной убежденностью рассказывает о тибетском подвижнике, который мог летать, когда ни пожелает. Я не говорю, что подвижник не может летать, но если верить, что человек способен летать, то тем более можно многое принять в христианстве, что представляет меньшие проблемы с точки зрения науки и более приемлемо для человеческого разума. Не думаю, что оскорблю кого-нибудь, если скажу, что распространение веры в такие явления, как летающие тарелки, гадание, астрология и т. п., поразительно возросло за последние десятилетия. И тем не менее люди, готовые верить во все перечисленное, говорят, что верить христианству невозможно.
Помню, один человек сказал мне, что невозможно принять на веру Воскресение Христа — хотя в Воплощение он верил. И когда я заметил, что гораздо легче поверить, что Бог, ставший человеком, восстал из мертвых, чем поверить, что Бог, ставший человеком, мог умереть, он посмотрел на меня с изумлением и сказал: «Я никогда не задумывался над этим в таком плане!».
Эта доверчивость, способность принимать новые, полные таинственности представления, благодаря чему начинаешь принадлежать группе или движению исключительных «посвященных», поразительна. И мне иногда сдается, что переживание собственной исключительности и особого положения, в котором оказываешься, когда принадлежишь к такому движению, отчасти способствует тому, что люди способны принять на веру некие утверждения. Ведь очень заманчиво принадлежать узкому кругу, пусть даже есть подобные тебе выдающиеся личности, — лишь бы их было не слишком много и ваша исключительность была бы вполне очевидна.
Я сталкивался с подобным отношением к Православной Церкви. Я отказался принять в православие немало людей, отказал им просто потому, что, копнув немного, обнаружил, что Православная Церковь представлялась им экзотикой, принадлежать ей было бы так чудн?, вызывало бы к ним интерес, ставило их особняком в жизни. Такого рода проблемы бывают у людей двух сортов: одним требуется любой ценой не выделяться из большинства и быть одной из блеющих овец в возможно более многочисленном стаде, другим требуется выбрать что-то экстравагантное или исключительное, чтобы оказаться на пьедестале. Но очень трудно принять что-то совершенно простое, что кажется обыкновенным, поскольку люди жили этим две тысячи лет, или пять тысяч, или десять тысяч лет.
Так что я убежден, что современный человек верит так, как люди XVIII или XIX века не считали возможным верить, он готов проглотить что угодно, лишь бы оно отдавало новизной и вызывало волнующие переживания собственной исключительности, необычайности. Я сейчас никого не обличаю, но выступаю против того, что люди не в силах расстаться с чем-то непривычным просто по той причине, что оно новое и волнует их. Это поверхностный и малоубедительный подход.
Теперь отложим этот аспект вопроса и обратимся к способности или неспособности людей верить тому, что провозглашает христианство. Почему трудно верить и почему я думаю, что можно быть сколько-то образованным и здравомыслящим человеком (каким считаю себя), и тем не менее — верующим? В первую очередь мне кажется, что одна из причин, почему людям нашего времени представляется трудным быть верующим, в том, что язык христианства постепенно закоснел, потерял силу, ясность, в него стали вкладывать неведомые ему прежде смыслы. Так что в конечном итоге христианское учение сделалось отчаянно безжизненным, и не осталось никакого основания, никакого побуждения верить тому, в чем практически не осталось никакого содержания. Когда Воплощение сводится на уровень мифа или символа, когда о Воскресении говорится, что, конечно же, это не было телесное воскресение Христа, а какое-то духовное событие в сердцах Его учеников, когда все переводится во внеисторический план, в образы, то Евангелие превращается в очередную волшебную сказку. Я могу привести волшебные сказки, гораздо более занимательные, чем Евангелие, если мы ищем развлечения, а не учения, которое способно оформить жизнь. Поэтому я считаю, что Церковь должна очень серьезно задуматься, что же она должна возвещать людям.
Евангелие — строгий документ, Евангелие беспощадно и выражается совершенно определенно, его нельзя пересказывать, разбавлять и приспосабливать к уровню собственного понимания или вкуса. Евангелие провозглашает нечто, что превосходит нас, оно дано для того, чтобы расширить наш ум, расширить наше сердце (порой до нестерпимых пределов), перестроить нашу жизнь, дать нам мировоззрение прямо-таки обратное привычному нам, и все это нам не очень-то хочется принять. И поскольку Запад в целом еще не нашел мужества заявить, что все это бессмысленно, и отбросить Евангелие, многие находят способы «заболтать» то, что слишком трудно, непосильно, и создать «прирученное» Евангелие. Но беда в том, что если в стакан с вином добавить слишком много воды, это будет вода, подкрашенная вином, и она не произведет в вас того действия, какое мог бы вызвать стакан вина. Если в Евангелии нет ничего, кроме нравоучительного рассказа о довольно малоуспешном молодом пророке, который плохо кончил свою жизнь на кресте, то стоит ли действительно ему следовать? Апостол Павел давно уже сказал, что никакой воин не будет готов к битве, если не раздастся ясный призыв трубы (1 Кор 14:8). Кто из нас готов броситься в бой ради всего-то волшебной сказки?
Второе: христианство в ранние дни предполагало дисциплину жизни, которая перестраивала ум и волю, направляла их к Богу. Когда я говорю о дисциплине, я не имею в виду армейскую муштру или общепринятые нормы поведения. Дисциплина, от латинского discipulus, ученик, — это состояние ученика, того, кто выбрал себе учителя, наставника и готов учиться от него любой ценой. И суть того, что у тебя есть учитель, в том, что ты встретился с умом большим, чем твой, сердцем более глубоким, чем твое, волей большей, чем твоя, с образом жизни, которому стоит последовать. Но это может дорого нам обойтись.
Бонхеффер* написал книгу, которая называется «Цена ученичества», и когда подумаешь о том, как он жил, и особенно как умер, то понимаешь, что ученичество может дорого обойтись, — это испытание мужества, величия души. И церкви как организации не занимаются больше воспитанием людей в духовной жизни, в сердце, в уме, и воле, и в действии, так же, как по образу, который дает апостол Павел, тренируют бегуна перед соревнованием (1 Кор 9:24-27). Тренировка ума — непременное условие ученичества в области науки или искусства. Но мы не ставим себя в положение ученика по отношению к Евангелию, нас очень мало чему учат и спрашивают с нас очень мало. Можно быть христианином очень задешево: считается, что достаточно заявить, что ты готов принять несколько утверждений относительно Бога, человека, греха, спасения, Церкви, — и все. Нет, этого недостаточно. Истину Евангелия нельзя представить как ряд пунктов, приемлемых для всех, кто хочет считаться христианином. Это образ жизни, и к тому же нелегкий. Евангелие беспощадно, и слова Христовы жестоки, хотя преисполнены любви, потому что любовь беспощадна, любовь никогда не соглашается на компромисс.
Закон можно обойти. Есть русская поговорка, что закон — как лужа: маленькую можно перешагнуть, большую можно обойти. Не то с любовью, в любви нет ничего такого, что можно обойти. Она предельно требовательна, ей нет границ, и вот чем страшно Евангелие. Можно выполнить до конца ветхозаветный Закон, но невозможно до конца исполнить закон любви. Потому что ветхозаветный Закон состоит из правил, но если нас призвала любовь, что означает — жить для других, забыть себя и только в этом найти полноту жизни, этому границ не будет. В этом — вторая проблема, которой церкви должны смотреть в лицо.
Я уже несколько раз употребил выражение «церкви», и, наверное, многие из вас думают: «Да действительно, как было бы хорошо, чтобы эти вот в черных рясах или официально ответственные за церковь люди сделали в этом направлении что-нибудь разумное, — так славно было бы стать верующим». Но беда в том, что Церковь — это не ваш настоятель, не я, не еще кто-то в рясе. Церковь — это мы с вами вместе. Однажды меня пригласили на конференцию, куда не было допущено духовенство, и меня представили как «мирянина в духовном сане». Точно так же вы — священники в чине мирян, и вы не можете уйти от собственной ответственности за искажение Евангелия и веры или за отсутствие духа ученичества, обвиняя нас в том, что мы — плохие руководители. Нет такого постановления, что руководить должен член клира. Дело священника — совершать богослужение и таинства. Но знание Бога не дается через рукоположение, а здесь речь идет о том, чтобы знать Бога.
В этом еще одна причина, почему христианство потеряло привлекательность и почему многим трудно верить. Считается, что за две тысячи лет христианство мало что изменило в мире. Я думаю, что это или откровенная ложь, или грубая ошибка. Христианство изменило мир коренным образом. До Христа не было понятия того, что человеческая личность имеет абсолютную ценность. В греческом мире, в Римской империи были свободные люди, власть имущие, которые имели право считаться личностью, и был человеческий скот, не обладавший личной ценностью, каждую особь можно было заменить другой. Для удобства им давались имена, но и только.
Понятие, что самый ничтожный человек имеет такую же ценность, как самый высший в глазах людей, пришло с учением Христа, с провозглашением того, что именно так Бог относится к каждому из нас, ко всем людям. Одного этого довольно, чтобы показать изменение в человечестве, до того неведомое. Правда и то, что гораздо большего можно было бы достичь, если бы христиане, жившие прежде нас, были лучшими христианами, чем мы. Проблема в том, что они были не лучше нас, и не нам, таким, какие мы есть, обвинять других в том, что они не исполнили своего долга. Если подойти к делу серьезно, можно было бы за одно поколение восстановить равновесие. Апостолов было двенадцать человек, через полгода их последователей было несколько сотен, и они перевернули весь мир, потому что проповедовали нечто вполне определенное. Они провозглашали веру в человека и веру в Бога, они провозглашали новую жизнь и заплатили за это ценой собственной жизни. Если бы мы решились на это, наш христианский мир мог бы назваться христианским с совершенно новым значением этого слова.
И еще. Можно ли быть верующим в мире науки, техники, современной мысли? Когда мы говорим о вере, мы почти неизбежно думаем о религиозной вере. Если взять Послание к Евреям, там в начале 11-й главы мы находим определение веры: уверенность в невидимом (Евр 11:1). Есть некая уверенность, и предмет этой уверенности невидим. Вера начинается там, где ударение на слове «уверенность», а предмет ее невидим. Но разве это не касается подхода ко всему в жизни, не только к Богу и вещам духовным? Ни один ученый не пустился бы ни в какие исследования, если не был бы уверен, что за видимым, за гранью видимого есть область невидимого, которая подлежит исследованию, открытию. Мы видим предметы, физик изучает природу материи, химик изучает химическую природу всего того, чем мы постоянно пользуемся. Всякое исследование материального, видимого мира, в котором мы живем, возможно предпринять только благодаря уверенности, что видимое открывает нам то, что сокрыто за этим зримым слоем.
Вы, может, возразите, что это относится только к научному подходу. Но опыт, душевная работа, которую мы называем верой, гораздо более универсальное явление. Когда я встречаю человека лицом к лицу, я вижу человеческие черты, одежду, присутствие — и только, но с кем-то мне хочется общаться, какие-то лица привлекают мое внимание, с кем-то мне хочется познакомиться ближе. Почему? Потому что я знаю не только из опыта всех прошедших прежде меня столетий, но из собственного опыта и интуиции, что это лицо говорит мне о том, что за ним есть нечто, с чем стоит познакомиться ближе. Человеческое лицо, человеческое поведение, манеры человека, звук его голоса подобны витражу, окну из цветного стекла, оно являет мне, что за ним есть жизнь и стоит исследовать, что за ним стоит. Но это тоже акт веры. Объективно говоря, все, что я вижу в каждом из вас, — это овал лица, в центре его — нос, рот, глаза и пару ушей, образ могут дополнять или не дополнять волосы. Если это все, что можно видеть, у меня нет ни желания, ни побуждения подружиться с кем-то, потому что все мы взаимозаменяемы, все одинаковы на вид. Но что-то сияет за лицом, и актом веры я вступаю во взаимоотношение со стандартным набором внешних черт, как я его описал. Я увидел в нем больше, чем говорит внешность.
Так что вера — душевный труд, который затрагивает все и вся в нашей жизни. Если применить это к нашей вере в Бога, то вера — совершенно не причуда или безумие, недостойные образованного или умного человека. Если вы так считаете, вы должны также отказаться от любой другой формы исследования невидимого. Кроме того, строй невидимого является для меня вызовом самим своим присутствием. Какой вызов обращает ко мне невидимый мир Божий? Как он доходит до меня? Это существенный для нас вопрос. Если мы привыкли мыслить научными категориями, мы не можем исключить возможность, что существует иной мир, менее доступный для восприятия, чем тот, который подпадает под известные нам научные категории. Мы встречаемся с этим невидимым миром непосредственно или посредством чего-то. Мы встречаемся с ним непосредственно драматическим образом через людей или через переживания, как, например, Павел на пути в Дамаск (Деян 9). Мы порой встречаемся с этим же переживанием менее ярко, но совершенно несомненно, на молитве. Нас охватывает чувство присутствия Божия в самые неожиданные моменты жизни, иногда на природе или в любой другой момент, в любой ситуации.
Вот какими путями присутствие Божие может быть доведено до нас, лишь бы мы были настроены на опытное исследование и достаточно честны, чтобы смотреть на вещи целостно, были готовы сказать себе: я сейчас встречусь с неведомым, каково бы оно ни было. Для начала я приму свидетельство других людей, всмотрюсь в жизнь других… Тогда вы обнаружите, подобно тому как это бывает с физиком, химиком или биологом, что перед вами раскрывается мир неведомого, который в каком-то смысле остается невидимым, но с которым вы можете общаться и делать в нем открытия. Этот мир
охватывает нас подобно тому, как тепло охватывает промерзшее тело, как жизнь вливается в статую.
Перевод с английского Елены Майданович. Первая публикация: Континент, 2003, АНТОНИЙ, митрополит Сурожский
foma.ru