В детстве я любил гулять по городскому кладбищу. Уходил один и подолгу бродил между могилок, рассматривая памятники. Ограды стояли почти вплотную друг к другу, узкие промежутки между ними образовывали лабиринт, поросший редкими кустиками молочая и полыни. Отправляясь путешествовать по нему, я каждый раз не знал, куда выведет меня очередной маршрут. Это был особый мир, совсем не похожий на тот, что оставался за кладбищенским забором. Тут почти не было людей, не слышны были обычные городские звуки – шум машин, разговоры, музыка. Лишь кладбищенские вороны изредка каркали где-то в кронах высоких деревьев. Я рассматривал памятники, читал имена давно умерших людей. И как будто знакомился с ними, прикасался к их жизни, уместившейся здесь в короткую черту между датами рождения и смерти.
На многих могилах стояли кресты. Во времена моего детства их можно было увидеть только здесь, на кладбище. То, что власть строго запрещала живым, разрешалось мертвым. Может быть, еще и поэтому мне так нравилось приходить сюда.
Все сферы общественной и частной жизни советских людей были надежно зачищены от малейших проявлений религиозной культуры. Бог, Евангелие, Жизнь Вечная – ничего обо всем этом я не слышал в детстве даже вскользь. Мир живых людей превратился тогда в духовную пустыню, и лишь на кладбище можно было увидеть символ нашего Спасения.
Особенно мне нравилось рассматривать старинные надгробья. На них были многословные надписи с экзотическими «ятями», где рассказывалось, что здесь покоится купец второй гильдии, земский врач, или почетный гражданин города. На обратной же стороне, обычно, располагались загадочные фразы:
«Блажени, яже избрал и приял еси Господи, и память их в род и род», «Души их во благих водворятся» или же «Во царствии Твоем помяни нас, Господи».
Тогда я не понимал значения этих слов. Но когда читал их на полированных боках дореволюционных надгробий, в душе просыпалось какое-то незнакомое чувство.
Казалось, что рядом со мной находится огромный таинственный мир, невидимый для глаз. А непонятные слова на памятниках – весточки оттуда. И если суметь их расшифровать, этот мир вдруг раскроется передо мной, я стану его частью и это будет очень хорошо.
Прошли годы. Так получилось, что одно время мне пришлось зарабатывать на жизнь изготовлением памятников. Я отливал их из смеси цемента с мраморной крошкой. Потом шлифовал, чтобы выявить текстуру мрамора. И уже по отшлифованной поверхности выбивал зубилом имена, фамилии, даты рождения и смерти. Случалось, что люди заказывали на памятнике какую-нибудь надпись. Одна пожилая женщина попросила выбить стихотворную эпитафию, которую она сочинила для умершей дочки. До сих пор помню ее листок бумаги с аккуратными строчками: «Сердце не смирится с горечью утраты: ты открыла двери и ушла куда-то».
Пожелания родных обычно укладывались в стандартный набор коротких текстов: «Помним, любим, скорбим», «Ушел из жизни ты мгновенно, а скорбь оставил навсегда», «Нам не смириться с этою бедой, что ты осталась вечно молодой…»
Все надписи были пропитаны какой-то тоскливой безнадежностью. В них слышался отголосок недавних времен, когда государство принуждало людей верить в смерть, как в окончательный и необратимый факт уничтожения человеческой личности. И это тоже были своего рода – зашифрованные послания.
Кого можно любить, если самого человека больше нет нигде и ни в какой форме? Разве что собственную память о нем, образ, который эта память хранит. И постоянно биться о мысль, что эта память – все, что у тебя осталось от любимого.
Лишь однажды интеллигентного вида бабушка принесла надпись совсем иного рода — «Милость твоя, Господи, лучше жизни». В ней не было дореволюционных «ятей», зато была спокойная радость и ожидание чуда, совсем как в детстве, во время моих одиноких прогулок по кладбищу. Правда теперь я уже мог «расшифровать» эту надпись и увидеть в ней отблеск тихого света из того мира, который нам всем рано или поздно предстоит для себя открыть: Бог милостив к нам в этой жизни. Он не оставит нас Своей милостью и после нашей смерти. Потому что любит нас, и любовь Его вечна.