«Да это полные мракобесы — они же против абортов!» «Против абортов? Все ясно, вы мечтаете лишить женщину прав и загнать на кухню!»
Такие и подобные реплики не редкость в сетевых дискуссиях. Повсеместно установилось мнение, что пролайфизм — один из пунктов в длинном списке «традиционных ценностей», где-то между юбкой в пол и платком на голове. Одно из нудных назиданий, обращенных почему-то исключительно к женщинам: «Ты должна быть скромной и целомудренной, слушаться мужчин, не стремиться к независимости, не увлекаться карьерой, не интересоваться сексом, не читать неблагопристойных книг, пугаться слова „феминизм“… ах да, и еще не делать абортов». Кому должна? Почему должна? Все эти бесконечные «низзя» в лучшем случае, непонятны, а чаще смешны и противны продвинутому современному человеку. Не правда ли?
Между тем защита жизни детей до рождения действительно принадлежит к определенному «пакету ценностей» — но совсем другому.
«Право на аборт» — отнюдь не изобретение нового времени. Мысль, что от нежеланных детей можно и нужно избавляться, в высшей степени традиционна.
Технически избавление от нежелательной беременности и ее последствий в древности выглядело немного иначе; но снадобья, вызывающие выкидыш, были хорошо известны еще Гиппократу, и нередко случалось, что родители, почему-либо не желавшие растить ребенка, уносили новорожденного в лес и выбрасывали на съедение волкам. Судя по эллинистической литературе, такая практика никого особенно не удивляла и не возмущала. Все мы знаем, как поступали с хилыми и больными младенцами в Спарте; знаем и о том, что, согласно древнему римскому праву, отец был полностью волен в жизни и смерти своих детей, не только при рождении, но и позже.
Вообще мысль, что со слабым, зависимым от тебя существом можно творить все, что хочешь — определенно более «естественная» и «традиционная», чем внезапное озарение: нет, все-таки нельзя.
В развитии цивилизации, с древних времен до наших дней, прослеживается четкая тенденция. Все больше расширяется понятие прав человека — защищенных законом и обычаем установлений о том, как людям не следует поступать друг с другом. Установлений, не ограниченных естественным «правом сильного», а ограничивающих его.
И эти права, поначалу доступные лишь горстке избранных, постепенно распространяются на все более широкие слои. Все больше учитываются интересы слабых: тех, кто по тем или иным причинам находится в неравной позиции и не может защищать себя непосредственно, кулаками и зубами.
В античной Греции, прославленной «колыбели демократии», полноправным гражданином был, в лучшем случае, один из пяти. Женщины, рабы, иностранцы, дети от смешанных браков — все они считались людьми второго сорта (а то и вовсе не вполне людьми), и права свободного гражданина на них, разумеется, не распространялись. В Риме раба или рабыню можно было свободно убивать, пытать, насиловать, мучить непосильной работой. И то-то, должно быть, удивился и возмутился бы богатый римлянин, если бы кто-то попытался отобрать у него это «законное право распоряжаться своим имуществом»!
Но дальше мы видим, как — поначалу медленно, затем все быстрее и быстрее — понятие «прав человека» расширяется, охватывая все новые категории слабых и незащищенных. Хартия Вольностей, которую называют основой современного правового государства, касалась лишь горстки аристократов: подавляющее большинство населения оставалось безгласным и бесправным. Великая Французская революция впервые распространила права и вольности дворянства на людей всех сословий. Точнее, на состоятельных и здоровых мужчин всех сословий.
Далее, в течение XIX — XX веков, полноценными и полноправными членами общества постепенно становятся бедняки, национальные и религиозные меньшинства, женщины, инвалиды. «Немые» обретают голос; «невидимые» выходят на площадь и привлекают к себе внимание; опровергаются «очевидные истины»; шатается устоявшийся порядок вещей. И, разумеется, каждый новый шаг на этом пути вызывает негодование и протесты консерваторов.
Продолжается этот процесс и сейчас. Понятие права распространяется на все новые категории бессильных, маргинальных, незаметных, презираемых. Все более сложные, даже изощренные механизмы создаются, чтобы уравновесить «естественную» слабость слабых, защитить их от эксплуатации и унижений. Мы говорим уже о правах заключенных — хотя, казалось бы, люди сами нарушили общественный договор, чего теперь с ними церемониться? Говорим о правах детей, о правах психически больных — хотя это кажется абсурдом: ведь эти группы не только не могут за себя постоять, но зачастую не способны даже осознать и выразить свои интересы. И тем не менее, они тоже люди. Их тоже нельзя убивать, унижать, эксплуатировать, обращаться с ними, как с вещами.
Мало того: мы возмущаемся жестокостью, проявляемой к животным, боремся против жестокого обращения с ними и их ненужного истребления. Тут уж, казалось бы, и говорить не о чем: зверь разума не имеет, человеком никогда не был и не будет, понятие «права» ему недоступно в принципе. И он, даже со всеми своими клыками и когтями, совершенно точно не в силах нам противостоять. Ну, может, хоть со зверями-то можно творить все, что вздумается?! Нет: постепенно мы приходим к мысли, что и с ними нельзя. Они живые. Они от нас зависят. Мы за них в ответе.
Что же сказать с этой точки зрения об аборте?
Похоже, лишь по недоразумению аборт считается достижением прогресса. Это атавизм. Наследие темных времен, в одном ряду с «говорящими орудиями», «местом женщины на кухне», утилизацией инвалидов, чтобы не мешали жить здоровым, и прочим «плоть слабых — пища сильных».
Чем принципиально отличается зародыш от новорожденного младенца, дементного старика, животного? Как и все они, он живет. Подобно младенцу и старику, обладает уникальным набором генов, обеспечивающих его неповторимую человеческую индивидуальность. Подобно младенцу — и в отличие от старика — растет и развивается, и, если ничто не встанет у него на пути, в положенный срок обретет разум и начнет самостоятельную жизнь.
Существенное отличие лишь одно. Все они слабы; но зародыш предельно зависим от другого человека и предельно беспомощен.
Любая лабораторная крыса в сравнении с ним — хозяйка своей судьбы: она способна хотя бы пищать и вырываться. А нерожденный ребенок не может возражать, отбиваться, звать на помощь. Не может разжалобить своим трогательным видом: он невидим буквально, без всяких метафор. Ни голоса, ни лица, ни имени. Не может даже осознать, что с ним происходит, как-то к этому отнестись, возмутиться или покориться судьбе. Крошечный комочек плоти на грани небытия, он лишен всего — даже способности понять, чего лишается. У него отнимают все — а он не понимает, что происходит, и не может сопротивляться.
Быть может, это предельное испытание на человечность.
Перед нами — не просто иное существо, а само воплощение «иного». Целая человеческая жизнь, неисчерпаемая, как океан, и сияющая, как звезда — но в потенции, в крохотном ядрышке. Очищенная от всего, что может вызвать к этому существу инстинктивную привязанность или жалость, что дает возможность отождествить себя с ним. Оно совершенно беспомощно. Судьба его в наших руках. Но оно и вправду создает нам проблемы! Зачем оно нам? Без него намного проще. Никто не осудит, не упрекнет, скорее всего, даже не заподозрит. Да что там, ему даже не будет больно!
А если и будет — мы никогда об этом не узнаем…
Готовы ли мы его убить?
Наталия Холмогорова
pravmir.ru